Осмотр общественных учреждений, и особенно тюрем, в различных городах Штатов, скоро показал ему, что он напрасно на основании бостонских наблюдений превозносил американскую благотворительность сравнительно с английской. В письмах из Нью-Йорка он с негодованием описывает тамошний арестный дом и тюрьму: «Человека находят пьяным на улице и сажают в совершенно темное смрадное подземелье. За ним запирают железную дверь и оставляют его одного в подземных коридорах, куда не проходит луч света, где нет капли воды, нет ниоткуда помощи. Там остается он, пока судья не разберет его дело. Если он умрет (как на днях случилось с одним заключенным), через какой-нибудь час крысы уже до половины съедают его тело. Я не мог стерпеть и высказал отвращение, возбуждаемое во мне этим местом. „Ну, я не знаю, — отвечал констебль (замечу в скобках, что это обычный национальный ответ), — я не знаю. У меня намедни сидело здесь двадцать шесть женщин сразу и очень красивых женщин, это факт“. Подземелье величиной с мой винный погреб на Девонширской террасе и воняет, как самое простое отхожее место; заключенные остаются там всю ночь, и, если в случае какого-нибудь болезненного припадка они вздумают звать на помощь, голоса их будут так же мало слышны, как голоса лежащих в гробу и зарытых в могилу».
При осмотре тюрьмы Диккенса поразило, что заключенные должны все время сидеть у себя в камерах и лишены прогулки на свежем воздухе в течение многих месяцев, иногда даже лет. В одной камере он увидел мальчика лет десяти-двенадцати и с удивлением спросил, какое тяжкое преступление мог совершить такой ребенок. Добродушный сторож спокойно объяснил ему, что это не преступник, а свидетель, который должен будет показывать на суде против своего отца, убившего его мать. «„Неужели вы не находите, что жестоко содержать таким образом свидетеля?“ — спросил я его. „Ну, не знаю. Конечно, здесь невеселая жизнь, это факт!“ — отвечал добродушный сторож».
Особенно сильное впечатление произвели на Диккенса дома одиночного заключения в Филадельфии и Питсбурге. «Писать о них заметки, как я писал обо всем прочем, нелепо, — говорит он. — Все, что я там видел, запечатлелось неизгладимыми чертами в моем мозгу. Каждого заключенного, попадающего в эту тюрьму, привозят ночью; ему делают ванну и одевают его в тюремное платье; затем на голову и лицо его накидывают черное покрывало и вводят в камеру, из которой он никуда не выходит до конца срока заключения. Я смотрел на этих несчастных с таким ужасом, с каким смотрел бы на людей, заживо погребенных. За обедом я высказал директорам тюрьмы, какое ужасное впечатление произвел на меня ее осмотр; я спросил, достаточно ли они знакомы с человеческой душой, чтобы понимать, что делают с ней; я заявил им, что считаю долгосрочное одиночное заключение ничем не оправдываемой жестокостью. Они выслушали меня совершенно равнодушно, как люди, предоставляющие каждому иметь свое собственное мнение».
После посещения подобной же тюрьмы в Питсбурге он пишет: «Страшная мысль пришла мне в голову сегодня ночью, когда я вспоминал все, что видел днем. Что, если в тюрьмах являются привидения? Полное одиночество днем и ночью, долгие часы темноты, могильная тишина, ум вечно занят грустными мыслями без всякого развлечения, иногда, может быть, упреки совести. Представьте себе заключенного, который с головой зарывается в одеяло и по временам со смертельным ужасом выглядывает на таинственную молчаливую фигуру, вечно сидящую около его постели или стоящую в углу камеры! Чем больше я об этом думаю, тем больше убеждаюсь, что ко многим из этих людей являются по ночам призраки. Я спросил у одного из заключенных, часто ли он видит сны. Он бросил на меня странный взгляд и прошептал сдавленным голосом: „Нет“».
Легко можно себе представить, как должно было возмущать человека с принципами и чувствами Диккенса существование невольничества, в то время беспрепятственно процветавшего в Южных Штатах. «Я решил не принимать никаких публичных знаков уважения, пока мы будем на земле, где существует рабство», — писал он и действительно исполнил это намерение, сделав исключение только для города Сент-Луис на Дальнем Западе, на границе с индейской территорией.
«Легко говорить: не поднимайте вопроса о невольничестве, — замечает он в другом письме, — но они не дают вам молчать, они спрашивают ваше мнение, они восхваляют невольничество как величайшее благо человечества».
И он, не стесняясь, высказывал свое мнение и на пароходах, и в вагонах железных дорог, и в отелях каждого города, где его осаждали любопытные посетители.
Диккенсы побывали во всех главных городах Соединенных Штатов, провели целый вечер и ночь в прериях, насладились зрелищем Ниагары, затем поехали в Канаду. В Монреале они приняли участие в благотворительном спектакле английских офицеров — при этом Диккенс не только исполнял главные роли, но и явился неутомимо деятельным режиссером — и наконец в начале июня сели на корабль, который возвратил их на родину. Дети и друзья встретили путешественников в их доме на Девонширской террасе. Диккенс выскочил из кареты и целовал своих малюток через решетку, не имея терпения дождаться, пока отворят ворота.
Немедленно по возвращении из Америки Диккенс принялся за приготовление к печати своих «American Notes» («Американских заметок»). «Я не упоминаю, — говорит он в конце своей книги, — о приеме, оказанном мне, я не хотел допустить его влияния на мои „Заметки“, в противном случае я слишком плохо заплатил бы тем заатлантическим благосклонным читателям моих прежних произведений, которые протягивали мне руку для дружеского пожатия, а не для надевания на меня железного намордника». Книгу свою он посвящает тем из американцев, которые, любя свою страну, могут выслушать о ней правду, сказанную без злости, с добрыми намерениями. Из этого посвящения видно, что Диккенс вовсе не намеревался заплатить лестью за оказанный ему торжественный прием.